— Наш старый коктейль, как прежде, — cказала она. — Компари и гордон со льдом.

— Как хорошо, что ты не из тех, кто плачется в беде.

— Нет, не из тех, — сказала она. — И никогда не буду. А в беде мы не впервые.

— Все стряхнув навсегда, как всегда на ногах, — вспомнил он. — А помнишь, как мы вычеркнули эти фразы?

— Это было как раз после моего льва. Какой был замечательный лев. Жду не дождусь, когда мы опять его увидим.

— Мы? — спросил он.

— Прости меня.

— А помнишь, как мы вычеркнули и эти слова?

— А я чуть было опять не повторила их.

— Знаешь, — сказал он, — очень хорошо, что мы приехали сюда. Я тут все так хорошо помню, что все становится совершенно осязательным. Это новое слово, но мы скоро и его вычеркнем. Но все равно. Здесь чудесно. Когда я слышу дождь, я вижу, как он шлепает но камням, и по каналу, и по лагуне, и я знаю, как деревья сгибаются при любом ветре и как выглядит церковь и башня при любом освещении. Нельзя было выбрать для меня лучшего места. Лучше не придумаешь. У нас хороший приемник и прекрасный магнитофон, и я буду писать еще лучше, чем прежде. Если не торопиться, с магнитофоном можно найти настоящие слова. С ним можно работать медленно. Я вижу слова, когда произношу их. Я слышу фальшь в фальшивом слове и смогу заменять слова и улаживать их как следует. Да, во многих отношениях лучшего и желать нельзя.

— Филип!..

— Чушь! — сказал он. — Тьма — это тьма, и только. Это не настоящая тьма. Я прекрасно вижу то, что внутри, и теперь голове моей все лучше, и я все вспоминаю и могу даже придумывать. Сама посуди. Разве сегодня я плохо вспоминал?

— Ты вспоминаешь с каждым днем все лучше. И ты набираешься сил.

— Я и так сильный, — сказал он. — Так вот, если ты…

— Если что?

— Если ты ненадолго уедешь, и отдохнешь, и сменишь обстановку…

— Так я тебе не нужна?

— Конечно, нужна, дорогая.

— Тогда зачем эти разговоры о моей поездке? Я знаю, я плохо ухаживаю за тобой, но я умею то, чего другие не умеют, и мы любим друг друга. Ты любишь меня, и ты знаешь это, и мы радуемся так, как другие не могут.

— И удивительнее всего, что в темноте, — сказал он.

— А раньше и днем, при солнечном свете.

— Я предпочитаю в темноте. В этом смысле все стало даже лучше.

— Будет тебе выдумывать! — сказала она. — И, пожалуйста, без благородных фраз.

— Послушай, как стучит дождь, — сказал он. — А что отлив?

— Вода сбыла, и ветер отогнал ее дальше, чем всегда. Можно пешком пройти в Бурано.

— Можно бы, да там есть одно такое место… — сказал он. — А птиц много?

— Только чайки и ласточки. Они садятся на отмелях, и когда взлетают, ветер подхватывает их.

— А сухопутных нет?

— Есть, но мало, они на той отмели, что выступает только при большом отливе.

— А как ты думаешь, придет наконец весна?

— Не знаю, — сказала она. — Пока непохоже.

— Ты свой коктейль выпила?

— Кончаю. А ты почему не пьешь?

— Чтобы продлить удовольствие.

— А ты допивай, — сказала она. — Воображаю, каково тебе было, когда ты не мог пить!

— Знаешь, — сказал он, — пока ты ходила вниз, я думал, что тебе хорошо бы съездить в Париж, а потом в Лондон, повидать людей и поразвлечься, а потом вернуться, и к тому времени уж непременно будет весна, и ты бы мне обо всем порассказала.

— Нет, — сказала она.

— А я думаю, что это было бы самое разумное, — сказал он. — Ведь этому, понимаешь, конца не видно, и нам еще предстоит свыкаться с этой скучной историей. И я бы не хотел, чтобы ты совсем замучилась. Понимаешь…

— А ты без «понимаешь»!

— Вот видишь. Одно к одному. Я бы тем временем научился не раздражать тебя. Ты будешь от меня без ума, когда вернешься.

— А как же ночью?

— Ну, ночью это просто.

— Так я тебе и поверила. Может, ты уж и спать по ночам научился?

— Научусь, — сказал он и отпил полстакана. — Это входит в мой план. Понимаешь, как это получается. Если ты уедешь и проветришься, у меня совесть будет спокойна. И вот первый раз в жизни я со спокойной совестью буду спать без просыпу. Беру подушку, как воплощение моей спокойной совести, обнимаю ее покрепче и тут же засыпаю. А если проснусь — стану придумывать чудесные веселые непристойности. Или принимать замечательные, умные, здравые решения. Или вспоминать разное. Понимаешь, мне хочется, чтобы ты развлеклась…

— Пожалуйста, не говори «понимаешь».

— Постараюсь. Я уже вычеркнул и это слово, но все забываю, и оно опять подвертывается. Во всяком случае, я не хочу, чтобы ты была просто собачкой слепого.

— Это вовсе не так, и ты это знаешь. И, во всяком случае, это называется не собачка слепого, а собака-поводырь.

— Знаю, знаю, — сказал он. — Сядь сюда и не сердись.

Она подошла и села рядом с ним на кровать; им было слышно, как еще сильнее стучит по стеклу дождь, и он старался не касаться ее головы и ее милого лица, ощупывая их так, как это делают слепые, и не мог сделать это иначе. Он крепко обнял ее и поцеловал в голову. Попробую уговорить завтра, подумал он. Надо как-нибудь поумнее. Она так дорога мне, и я так люблю ее и причинил ей так много зла, и мне надо научиться заботиться о ней как можно лучше. Если я буду думать о ней и только о ней, все будет хорошо.

— Я больше не буду говорить «понимаешь», — сказал он. — С этого и начнем.

Она покачала головой, и он почувствовал, что она дрожит.

— Да говори что хочешь, — сказала она и поцеловала его.

— Пожалуйста, не плачь, родная, — сказал он.

— Не хочу, чтобы ты спал с какой-то дрянной подушкой!

— Зачем? И не с какой-то, и не с дрянной. — «Прекрати, — сказал он себе. — Прекрати это сейчас же».

— Послушай, carina, — сказал он. — Пойдем-ка вниз и пообедаем на нашем старом место у огня, и я расскажу тебе, какой ты славный зверек и какие мы с тобой счастливые зверушки…

— А так оно и есть.

— Вот мы все с тобой и обсудим.

— Я только не хочу, чтобы ты меня отсылал.

— А никто и не собирается тебя никуда отсылать.

Но, спускаясь вниз по лестнице, осторожно нащупывая каждую ступеньку и крепко держась за перила, он думал: надо отправить ее, и отправить как можно скорее, вот только как это сделать, не обижая ее. Потому что не очень-то мне удается. Постараюсь. Это я могу обещать. А что еще? Что ты еще можешь? Ничего, подумал он. Ровно ничего. Но, как знать, — со временем, может быть, и сумею с собой справиться.

1957

Очерки

МАЭСТРО ЗАДАЕТ ВОПРОСЫ

(Письмо с бурного моря)

Года полтора назад у дома в Ки-Уэст появился молодой человек и сказал, что добрался он сюда на попутных машинах из Миннесоты, чтобы задать вашему корреспонденту несколько вопросов о том, как научиться писать. Вернувшись в этот день с Кубы, собираясь через час провожать на вокзал друзей, а до того написать несколько писем, ваш корреспондент, одновременно и польщенный и напуганный предстоящим допросом, предложил молодому человеку прийти на другой день. Это был высокий молодой человек, очень серьезного вида, с огромными ручищами и ножищами и жестким бобриком на голове.

Выяснилось, что всю свою жизнь он мечтал стать писателем. Выросши на ферме, он окончил школу, потом Миннесотский университет, работал газетчиком, плотником, батраком, поденщиком и, бродяжничая, дважды пересек всю Америку. Он хотел стать писателем и накопил неплохие сюжеты. Он рассказывал о них очень плохо, но видно было, что в них есть что развернуть, если взяться как следует. Он так серьезно относился к писательству, что можно было предположить: эта серьезность преодолеет все препятствия. Он собственными руками построил хижину в Северной Дакоте, целый год прожил в ней совсем один и все время писал. Мне он не показал ничего из написанного там. Говорил, что очень плохо.

Я думал, может быть, он это из скромности, пока он не показал мне свою вещь, напечатанную в одной из миннеаполисских газет. Написано это было ужасно. Но многие другие, подумал я, начинали не лучше, а этот юноша так необычайно серьезен, что позволяет надеяться; по-настоящему серьезное отношение к писательскому делу — одно из двух непременных условий. Второе, к сожалению, — талант.